По поводу вполне очевидного и не вызывающего подозрений самоубийства Маяковского отдельные личности начали распространять в девяностых годах слухи и сплетни о коварном убийстве, были даже интеллектуальные исследования коварства демонов, но все это, право же, зря — пустая затея, не основанная на фактах.
Дело это столь простое и ясное, что даже в освещении обычного для ранней советской власти полуграмотного «нарследа» из «рожденной революцией» самоубийство Маяковского никаких сомнений не вызывает. Это именно самоубийство, правда с некоторыми истерическими особенностями, которые мы и рассмотрим ниже по сохранившимся документам советской милиции, «рожденной революцией», и воспоминаниям любовницы Маяковского В.В. Полонской.
Стрелял Маяковский в себя сам на глазах у любовницы своей Полонской, а хотел лишь произвести на нее впечатление в силу своих психических отклонений или, мягче говоря, особенностей.
Увы, произошел несчастный случай. Я бы квалифицировал это как неосторожное обращение с оружием: судя по состоянию пистолета, из которого он застрелился,— пустая обойма и патрон в стволе,— Маяковский даже не подозревал, что оружие заряжено. К сожалению, подобное случается.
Чтобы подозревать в подобных случаях убийство, нужны хоть какие-нибудь фактические основания: коварства демонов мало, потому как демоны коварны всегда и везде — чего же еще и ждать от них? В числе оснований, фактов, указывающих на присутствие возможного убийцы, например следов постороннего насилия на трупе, следует также числить предполагаемый мотив убийства.
Подозрения должны быть основательны, хотя бы один факт должен указывать на возможное преступление, но в случае с Маяковским этого нет. Заявления же, что Маяковский якобы имел что-то против советской власти, абсурдны. Нет также оснований считать подозрительным заявление его любовницы, что она не видела, как Маяковский выстрелил в себя. Разумеется, она лгала, но ни на демонов, ни даже на вину ее это никоим образом не указывает: у женщины, тем более замужней, застигнутой в квартире постороннего мужчины, обычно есть основания для лжи. В этом с грехом пополам сумела разобраться даже «рожденная революцией»: сгоряча любовницу Маяковского арестовали, что принципиально верно, чисто физически она могла застрелить Маяковского, но вскоре ее выпустили — вероятно, за отсутствием фактов против нее.
Прибыв на место происшествия, «рожденная революцией» обнаружила следующее:
Протокол
1930 года Апреля 14 дня, дежурный следователь Синев, в присутствии дежурного врача Рясенцева и ниже поименованных понятых производил осмотр места происшествия и трупа гражданина Маяковского Владимира Владимировича, при чем оказалось: труп Маяковского лежит на полу в комнате квартиры № 12, 3-й этаж дома № 3 по Лубянскому проезду. Комната в которой находится труп размером около 3 квадратных саженей. При входе в комнату на против двери имееться одно окно выходящее во двор дома. По левой стене, стол на коем книги в сравнительном порядке, дальше шкаф с книгами, а между столом и шкафом сундук который до прибытия опечатан органами ОГПУ. По правой стене диван и далее около стены что рядом с окном письменный стол. В ящике этого стола обнаружено
1) три пачки денег, банковской упаковки из коих одна пачка в 1000 руб. и две по 500 руб.
2) пакет с надписью Ольге Владимировне Маяковской, в этом пакет[е] пят[ь]десят рублей денег, из коих одна бумажка в тридцать рублей и одна бумажка в 20 руб. 3) золотой перстен[ь] с бриллиантиком и камнем синего цвета и 63 руб. 82 коп. в пиджаке лежащем на стуле около письменного стола, и большое золотое кольцо с рисунком два М.
По середине комнаты на полу на спине лежит труп Маяковского, лежит головою к входной двери. Левая рука согнута в локтевом суставе и лежит на животе, правая полусогнутая – около бедра. Ноги раскинуты в стороны с расстоянием между ступнями в один метр. Голова несколько повернута в право, глаза открыты, зрачки расширены, рот полуоткрыт. Трупн[ой] окачанелости нет. Губы, уши, кисти рук темно-синего цвета (трупные пятна). На груди на три сантиметра выше левого соска имееться рана круглой формы диаметром около 2 третей сантиметра. Окружность раны в незначительной степени испачкана кровью. Выходного отверстия нет. С правой стороны на спине в области последних ребер под кожей прощупываеться твердое инородное тело не значительное по размеру. Труп одет в рубашку желтоватого цвета с черного цвета га[л]стухом (бантиком). На левой стороне груди соответственно описанн[ому] ранее на рубашке иметься отверстие неправильной формы диаметром около одного сантиметра, вокруг этого отверстия рубашка испачкана кровью на протяжени[и] сантиметров десяти диаметром.
Окружность отверстия рубашки со следами опала. 1) Брюки шерстяные коричневого цвета, на ногах полуботинки желтые.
Промежду ног трупа лежит револьвер системы «маузер» калибр 7,65 № 312,045 (этот револьвер взят ОГПУ т. Гендиным). Ни одного патрона в револьвере не оказалось. С левой стороны трупа на расстоянии от туловища одного метра на полу лежит пустая стреляная гильза от револьвера маузер указанного калибра.
Труп Маяковского сфотографирован с полу переложен на диван.
К акту прилагаеться 2113 р. 82 коп., золотой перстень, золотое кольцо, стреляная гильза описанные в настоящем протоколе.
Присутствующими при осмотре представителями ОГПУ сделано распоряжение милиции труп Маяковского направить на его квортиру Воронцева улица, Гендриков пер. до[м] 15, а комнату по Лубянскому проезду опечатать.
Деж. Нарследователь Синев
Дежурный врач эксперт Рясенцев
Понятые
[подписи]
Следственное дело В.В. Маяковского. Документы, воспоминания современников. М., 2005, стр. 100 – 101.
Это ужас, конечно, но все же представление о случившемся получить можно. Особенно дико, что медицинский эксперт не подсказал «нарследу», что губы, уши и кисти рук имеют нездоровый цвет отнюдь не вследствие трупной окраски (это абсурд, т.к. трупные пятна представляют собой кровь, осевшую под действием силы тяжести), а вследствие прижизненного спазма сосудов (кровь застаивается в сузившихся сосудах, откуда и цвет, напоминающий трупный; видимые сквозь кожу вены и вообще имеют синеватый цвет, обратите внимание). Вероятно, «нарслед» забыл упомянуть или не заметил нездоровую окраску также кончика носа. Похожее изменение окраски указанных частей тела может произойти на морозе: сначала они могут покраснеть, потом посинеть и, наконец, побелеть при обморожении. Возможно, у Маяковского было какое-то заболевание — увы, акта вскрытия нет, а без него даже специалист едва ли решится вынести заключение. Вероятно вместе с тем, что прижизненное изменение окраски указанных частей тела есть следствие стресса: всем известно, полагаю, что сердечнососудистая система остро реагирует на потрясения психические, причем даже на относительно слабые. Например, если человеку стыдно, то у него могут покраснеть уши, а также лицо…
Изменение окраски указанных частей тела стало возможно при жизни потому, что Маяковский умер не сразу после выстрела, а минуты через четыре, находясь в бессознательном состоянии, как показали находившиеся в коммунальной квартире соседи, сбежавшиеся на выстрел (неизвестно, когда он потерял сознание, да и соседи едва ли могли свидетельствовать по данному вопросу квалифицированно). Вероятно, стресс он испытал ввиду неожиданного выстрела, так как совершать самоубийство при решительном объяснении со своей любовницей отнюдь не собирался — разве что попугать ее самоубийством.
Помянутый «нарследом» пистолет не является привычным нам историческим маузером — с несъемным магазином, расположенным впереди спускового крючка. Это классический пистолет с магазином в рукоятке, сделанный под распространенный тогда патрон Дж. Браунинга 7,65 мм (маузеровский патрон должен быть 7,63 мм). Не ясно, почему «нарслед» именует пистолет «револьвером» — вероятно, мода. Указанный патрон годится также в браунинг (и еще в кучу пистолетов, сделанных под этот патрон), т.е. требовалось провести экспертизу, установить, что выстрел произведен именно из найденного маузера (тогда уже существовал сравнительный микроскоп для идентификации пуль, это нетрудно было сделать при желании),— тем более что у Маяковского, как ни странно, был еще и браунинг.
Маяковский владел маузером и хранил его на законных основаниях. Вообще, с 1919 г. Маяковскому были выданы разрешения на право хранения и ношения следующего оружия:
1 февраля 1919 г.: «Револьвер системы Велсдок № без №».
11 октября 1919 г.: «Револьвер системы Велсдок №».
12 июня 1924 г.: «Револьвер Браунинг №».
По 1 декабря 1928 г.: «Револьвер «Маузер» №».
14 июня 1929 г.: «Револьвер Браунинг № 42508 и «Баярд» № 268579.
Указ соч., стр. 363 – 371.
Не ясно, что он делал с таким количеством пистолетов (вероятно, это еще не все), но возможно, что приобретение оружия и получение разрешения успокаивали его. Если человек при отсутствии объективной угрозы его безопасности не только владеет несколькими пистолетами, но и постоянно носит с собой один из них (есть такие свидетельства), то это наводит на печальные мысли о его психическом состоянии. Ведь это бред — поэт с пистолетом в кармане.
Чтобы разрядить оружие, сначала извлекают магазин с патронами, а потом обязательно проверяют, есть ли патрон в стволе, но проверяют это, как ни странно, не все… И особенно это относится к людям, которым на занятиях не талдычили по сто раз, как нужно обращаться с оружием. Пистолет с пустым магазином и патроном в стволе сразу же наводит на мысль о небрежном обращении с оружием, о несчастном случае. Впрочем, несчастному случаю противоречит прощальная записка Маяковского, которая с первого взгляда, поверхностного, не оставляет сомнений в его намерениях:
Всем
В том что умираю не вините никого, и пожалуйста не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Мама, сестры и товарищи простите – это не способ (другим не советую) но у меня выходов нет.
Лиля – люби меня.
Товарищ правительство моя семья это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.
Начатые стихи отдайте Брикам они разберутся.
Как говорят –
«инцидент исперчен»
Любовная лодка
разбилась о быт
Я с жизнью в расчете
и не к чему перечень
взаимных болей,
бед
и обид.
Счастливо оставаться.
Владимир
Маяковский
12/4–30 года.
Товарищи Вапповцы
не считайте меня малодушным
Сериозно – ничего не поделаешь.
Привет.
Ермилову скажите что жаль снял лозунг надо бы доругаться.
В.М.
В столе у меня 2000 руб. внесите в налог. Остальное получите с Гиза.
В.М.
Указ соч., стр. 45.
Ну, кто так пишет — «Счастливо оставаться. Владимир Маяковский»? Ядовит, как всегда. Игривый характер этой записки, лирический и одновременно бухгалтерский, конечно, заставляет задуматься об обстоятельствах ее написания за два дня до самоубийства.
Прежде всего отметим в приведенной записке ложь, фальшь, неискренность, как угодно: «Любовная лодка разбилась о быт». Какая именно лодка из флотилии и какой быт? Человек, который привез своей любовнице Брик из Парижа автомобиль, жалуется на быт? Нет, Маяковский имел возможность устроить себе быт так, как ему хотелось. Стало быть, видим поистине уникальный случай — собственноручная предсмертная записка, в которой указана ложная причина самоубийства, надуманная, возможно субъективная. Ну, способен ли человек, у которого полные карманы денег, жаловаться на бедность? Конечно, способен, но в таком случае психическое его здоровье является весьма сомнительным.
Другой странностью является заблаговременное написание записки — за два дня до попытки самоубийства, т.е. самоубийство планировалось, что позволяет заподозрить планирование не подлинного самоубийства, а истерической его имитации, представления, зрительницей на котором должна была стать Полонская. На те же мысли наводят шутливые и лирические строки якобы предсмертной записки, назначенной, я подозреваю, отнюдь не «всем», а одной только Полонской.
Человек с истерическим характером может до той или иной степени верить в свое намерение свести счеты с жизнью, особенно под влиянием текущего момента, однако же самоубийства свои он всегда обставляет так, чтобы смерть не последовала ни в коем случае. В случае с Полонской планировалась, я думаю, «осечка». Увы, осечки не последовало. Ошибка при планировании недействительного самоубийства — это тоже банальная и распространенная вещь, как и самое истерическое представление самоубийства.
Не вполне нормальное психическое состояние Маяковского подтверждают воспоминания Полонской, писавшей вполне откровенно. И чтобы понять самоубийство Маяковского, достаточно прочитать воспоминания Полонской, обращая внимание на психическое его состояние:
Вообще у него всегда были крайности. Я не помню Маяковского ровным, спокойным: или он искрящийся, шумный, веселый, удивительно обаятельный, все время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочиненные им же своеобразные мотивы,– или мрачный и тогда молчащий подряд несколько часов. Раздражается по самым пустым поводам. Сразу делается трудным и злым.
[…]
Был очень брезглив (боялся заразиться). Никогда не брался за перила, открывая двери, брался за ручку платком. Стаканы обычно рассматривал долго и протирал. Пиво из кружек придумал пить, взявшись за ручку кружки левой рукой. Уверял, что так никто не пьет и поэтому ничьи губы не прикасались к тому месту, которое подносит ко рту он.
Был очень мнителен, боялся всякой простуды: при ничтожном повышении температуры ложился в постель.
[…]
Премьера «Бани» прошла с явным неуспехом. Владимир Владимирович был этим очень удручен, чувствовал себя очень одиноко и все не хотел идти домой один.
Он пригласил к себе несколько человек из МХАТа, в сущности, случайных для него людей: Маркова, Степанову, Яншина. Была и я. А из его друзей никто не пришел, и он от этого, по-моему, очень страдал.
[…]
Маяковский привез мне несколько красных роз и сказал:
– Можете нюхать их без боязни, Норкочка, я нарочно долго выбирал и купил у самого здорового продавца.
[…]
Маяковский помрачнел, по обыкновению обрывал ярлычок с бутылки. И мне было очень досадно, что такой большой человек до такой степени нервничает, в сущности, из-за ерунды. Мы сказали Владимиру Владимировичу, что не бросим его, предложили гулять до первого поезда, но эта перспектива так его пугала, повергала в такое уныние и отчаяние, что возникло впечатление, что он вот-вот разревется.
По счастию, на дороге появилась машина, и Маяковский уговорил шофера довезти его до Сочи.
Он сразу повеселел, пошел меня провожать домой, и мы сидели часа два в саду, причем был риск, что шофер уедет, отчаянные гудки настойчиво звали Маяковского к машине, но Владимир Владимирович уже не боялся остаться без ночлега, был очень веселый, оживленный. Вообще у него перемены настроения были совершенно неожиданны.
[…]
Потом мы пошли домой. Номер был очень маленький и душный, я умоляла открыть дверь на балкон, но Владимир Владимирович не согласился. Он рассказывал, что однажды какой-то сумасшедший в него стрелял. Это произвело на Маяковского такое сильное впечатление, что с тех пор он всегда ходит с оружием.
[…]
Маяковский рассказывал мне, что очень любил Лилю Юрьевну. Два раза хотел стреляться из-за нее, один раз он выстрелил себе в сердце, но была осечка.
Загадочная любовь втроем: супруги Брик и В.Маяковский
[…]
Владимир Владимирович очень много курил, но мог легко бросить курить, так как курил, не затягиваясь. Обычно он закуривал папиросу от папиросы, а когда нервничал, то жевал мундштук…
Пил он ежедневно, довольно много и почти не хмелел.
Только один раз я видела его пьяным – 13 апреля вечером у Катаева…
[…]
Владимир Владимирович вначале искренне радовался за меня, фантазировал, как он пойдет на премьеру, будет подносить каждый спектакль цветы «от неизвестного» и т.д. Но спустя несколько дней, увидев, как это меня отвлекает, замрачнел, разозлился. Он прочел мою роль и сказал, что роль отвратительная, пьеса, наверное,– тоже. Пьесу он, правда, не читал и читать не будет и на спектакль ни за что не пойдет. И вообще не нужно мне быть актрисой, а надо бросить театр…
Это было сказано в форме шутки, но очень зло, и я почувствовала, что Маяковский действительно так думает и хочет.
Стал он очень требователен, добивался ежедневных встреч, и не только на Лубянке, а хотел меня видеть и в городе. Мы ежедневно уславливались повидаться в одном из кафе, или рядом с МХАТом, или напротив Малой сцены МХАТа на улице Горького.
[…]
Часто он не мог владеть собою при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить все немедленно.
Был мрачен, молчалив, нетерпим.
Я была в это время беременна от него. Делала аборт, на меня это очень подействовало психически, так как я устала от лжи и двойной жизни, а тут меня навещал в больнице Яншин… Опять приходилось лгать. Было мучительно.
После операции, которая прошла не совсем благополучно, у меня появилась страшная апатия к жизни вообще и, главное, какое-то отвращение к физическим отношениям.
Владимир Владимирович с этим никак не мог примириться. Его очень мучило мое физическое (кажущееся) равнодушие. На этой почве возникало много ссор, тяжелых, мучительных, глупых.
Тогда я была слишком молода, чтобы разобраться в этом и убедить Владимира Владимировича, что это у меня временная депрессия, что если он на время оставит меня и не будет так нетерпимо и нервно воспринимать мое физическое равнодушие, то постепенно это пройдет, и мы вернемся к прежним отношениям. А Владимира Владимировича такое мое равнодушие приводило в неистовство. Он часто бывал настойчив, даже жесток. Стал нервно, подозрительно относиться буквально ко всему, раздражался и придирался по малейшим пустякам.
[…]
А тут – в начале 30-го года – Владимир Владимирович потребовал, чтобы я развелась с Яншиным, стала его женой и ушла бы из театра.
Я оттягивала это решение. Владимиру Владимировичу я сказала, что буду его женой, но не теперь.
[…]
Маяковский остро ощущал эти свои неудачи, отсутствие интереса к его творчеству со стороны кругов, мнением которых он дорожил.
Он очень этим мучился, хотя и не сознавался в этом.
Затем физическое его состояние было очень дурно. Очевидно, от переутомления у него были то и дело трехдневные, однодневные гриппы.
Я уже говорила, что на Маяковского тяжело подействовало отсутствие товарищей.
[…]
Мы идем в комнату к Владимиру Владимировичу, садимся с ногами на его кровать. Булька – посредине. Начинается обсуждение будущей квартиры на одной площадке (одна Брикам, вторая – нам). Настроение у него замечательное.
Я уезжаю в театр. Приезжаю обедать с Яншиным и опаздываю на час.
Мрачность необыкновенная.
Владимир Владимирович ничего не ест, молчит (на что-то обиделся). Вдруг глаза наполняются слезами, и он уходит в другую комнату.
Помню, в эти дни мы где-то были втроем с Яншиным, возвращались домой, Владимир Владимирович довез нас домой, говорит:
– Норочка, Михаил Михайлович, я вас умоляю – не бросайте меня, проводите в Гендриков.
Проводили, зашли, посидели 15 минут, выпили вина. Он вышел вместе с нами гулять с Булькой. Пожал очень крепко руку Яншину, сказал:
– Михаил Михайлович, если бы вы знали, как я вам благодарен, что вы заехали ко мне сейчас. Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили.
Почему у него было в тот день такое настроение – не знаю.
[…]
– Дураки! Маяковский исписался, Маяковский только агитатор, только рекламник!.. Я же могу писать о луне, о женщине. Я хочу писать так. Мне трудно не писать об этом. Но не время же теперь еще. Теперь еще важны гвозди, займы. А скоро нужно будет писать о любви. Есенин талантлив в своем роде, но нам не нужна теперь есенинщина, и я не хочу ему уподобляться!
[…]
Последнее время после моей лжи с кино Владимир Владимирович не верил мне ни минуты. Без конца звонил в театр, проверял, что я делаю, ждал у театра и никак, даже при посторонних, не мог скрыть своего настроения.
Часто звонил и ко мне домой, мы разговаривали по часу. Телефон был в общей комнате, я могла отвечать только – «да» и «нет».
Он говорил много и сбивчиво, упрекал, ревновал. Много было очень несправедливого, обидного.
Родственникам мужа это казалось очень странным, они косились на меня, и Яншин, до этого сравнительно спокойно относившийся к нашим встречам, начал нервничать, волноваться, высказывать мне свое недовольство. Я жила в атмосфере постоянных скандалов и упреков со всех сторон.
В это время между нами произошла очень бурная сцена: началась она из пустяков, сейчас точно не могу вспомнить подробностей. Он был несправедлив ко мне, очень меня обидел. Мы оба были очень взволнованы и не владели собой.
Я почувствовала, что наши отношения дошли до предела. Я просила его оставить меня, и мы на этом расстались во взаимной вражде.
Это было 11 апреля.
12 апреля у меня был дневной спектакль. В антракте меня вызывают по телефону. Говорит Владимир Владимирович. Очень взволнованный, он сообщает, что сидит у себя на Лубянке, что ему очень плохо… и даже не сию минуту плохо, а вообще плохо в жизни…
Только я могу ему помочь, говорит он. Вот он сидит за столом, его окружают предметы – чернильница, лампа, карандаши, книги и прочее.
Есть я – нужна чернильница, нужна лампа, нужны книги…
Меня нет – и все исчезает, все становится ненужным.
Я успокаивала его, говорила, что я тоже не могу без него жить, что нужно встретиться, хочу его видеть, что я приду к нему после спектакля.
Владимир Владимирович сказал:
– Да, Нора, я упомянул вас в письме к правительству, так как считаю вас своей семьей. Вы не будете протестовать против этого?
Я ничего не поняла тогда, так как до этого он ничего не говорил мне о самоубийстве.
И на вопрос его о включении меня в семью ответила:
– Боже мой, Владимир Владимирович, я ничего не понимаю из того, о чем вы говорите! Упоминайте где хотите!..
После спектакля мы встретились у него.
Владимир Владимирович, очевидно, готовился к разговору со мной. Он составил даже план этого разговора и все сказал мне, что наметил в плане. К сожалению, я сейчас не могу припомнить в подробностях этот разговор. А бумажка с планом теперь находится у Лили Юрьевны.
[…]
13 апреля днем мы не видались. Позвонил он в обеденное время и предложил 14-го утром ехать на бега.
Я сказала, что поеду на бега с Яншиным и с мхатовцами, потому что мы уже сговорились ехать, а его прошу, как мы условились, не видеть меня и не приезжать.
Он спросил, что я буду делать вечером. Я сказала, что меня звали к Катаеву, но что я не пойду к нему и что буду делать, не знаю еще.
Вечером я все же поехала к Катаеву с Яншиным. Владимир Владимирович оказался уже там. Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал:
– Я был уверен, что вы здесь будете!
[…]
Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату: сел у стола и все продолжал пить шампанское.
Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
– Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях.
Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества.
[…]
Я уговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление.
Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
В. Полонская. Воспоминания о В. Маяковском.
С объективной точки зрения, в описанном поведении патологии почти совсем нет — разве что боязнь «заразиться», постоянный «грипп» («грипп» такой в голове водится) и открытые угрозы убийством или самоубийством. Однако же люди подобное поведение переносят очень плохо, предпочитают с таким человеком не общаться, что мы и видим: от Маяковского отвернулись почти все, даже в конце концов любимая женщина. Самое же страшное в том, что человек в подобном состоянии часто не понимает ни навязчивости своей и утомительности, ни самого состояния своего. Посмотрите, например, Маяковскому наверняка говорили, что воспевать в стихах, скажем, папиросы «Ира» или какой-нибудь «Парижский монпансье» — это хултура, делячество, Маяковский мог бы писать о более важных вещах — для разумного читателя, а не для здорового потребителя, а он в ответ: «Дураки! Это нужно!» Что ж, верно, Есенин «в своем роде» талантлив, но для важного дела не годится — гвозди рекламировать.
Стоит отметить также, что Маяковский из-за предыдущей любовницы уже практиковал стрельбу в себя с «осечкой», и видимо, все прошло в высшей степени успешно.
В приведенном отрывке мы видим выраженное психопатическое состояние с патологическими реакциями, а это обычно кратчайший путь либо в тюрьму, либо в специальную психиатрическую больницу, либо на кладбище. И это состояние тем страшнее и опаснее, что даже некоторые психиатры считают его «причудами», «дурью», «невоспитанностью» и т.п. Помощь человек в таком состоянии часто может получить только от близких, но многие ли способны долго терпеть причуды, дурь, невоспитанность, хамство и прочие ужасы? Человек требует к себе внимания, как и все истерики, но не требование это слишком уж обременительно для окружающих, а лишь его форма… Таких людей обычно не понимают и, кстати, именуют «психами» (комично при этом, что шизоида, например, ни один обыватель «психом» не назовет — скорее «умнейшим человеком»). Потому и кончилось все для Маяковского совершенно закономерно, ожидаемо. Если бы, положим, пришел он на прием к П.Б. Ганнушкину, крупному в то время специалисту по психопатиям, то Ганнушкин легко бы мог предсказать подобный конец и, вероятно, помог бы Маяковскому — хотя бы тем уже помог, что объяснил бы ему, в чем дело — не в окружающих его дураках, лжецах и бездарностях, а в нем самом. Поскольку же критичность мышления в психопатических состояниях чаще всего сохраняется (невменяемых единицы), Маяковский бы уже из одной «психотерапии» извлек бы громадную для себя пользу. Но увы, кто же по доброй воле пойдет в «психушку», если он не «псих»?
Самую сцену самоубийства Полонская описывает с лукавством, умалчивая об истинных обстоятельствах в конце:
Это было уже 14 апреля.
Утром Владимир Владимирович заехал в 8 ½, заехал на такси, так как у его шофера был выходной день. Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.
Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.
– Как хорошо,– сказала я.– Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим все это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
– Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10 ½ репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не могу опоздать ни на минуту.
Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
– Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь – это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно, увидев, в какую минуту он пришел, свалил книги на тахту и убежал.
Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры – нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит.
Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь все решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания.
Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает – то, что было вчера,– отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно.
Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме; как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
– Значит, пойдешь на репетицию?
– Да, пойду.
– И с Яншиным увидишься?
– Да.
– Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
– Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
– Но увижу тебя сегодня?
– Не знаю.
– Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
– Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13 и 14 числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате.
Я сказала:
– Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
– Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
– Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
– Нет.
Он дал мне 20 рублей.
– Так ты позвонишь?
– Да, да.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери.
Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.
Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье: в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.
Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко.
Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:
– Что вы сделали? Что вы сделали?
Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову.
Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые.
Лицо, шея были красные, краснее, чем обычно.
Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть.
Набежал народ. Кто-то звонил, кто-то мне сказал:
– Бегите встречать карету скорой помощи!
Я ничего не соображала, выбежала во двор, вскочила на ступеньку подъезжающей кареты, опять вбежала по лестнице. Но на лестнице уже кто-то сказал:
– Поздно. Умер.
В связи со своим состоянием Маяковский не мог стрелять в себя, когда Полонская вышла,— она должна была это видеть и наверняка видела. Показания ее «нарследу» несколько отличаются от ее воспоминаний:
По приезде зашли в квартиру,– это было около 10 час. утра. Я не раздевалась, он разделся; я села на диван, он сел на ковер, который был постлан на полу у моих ног и просил меня, чтобы я осталась с ним жить хотя-бы на одну-две недели. Я ему ответила, что это невозможно, так как я его не люблю. На это он сказал – «ну хорошо» и спросил, будем-ли мы встречаться; я ответила, что «да», но только не теперь. Собираясь уходить на репетицию в театр – он заявил, что провожать он не поедет и спросил у меня есть-ли деньги на такси. Я ответила – нет. Он мне дал 10 рублей, которые я взяла; простился со мной, пожал мне руку. Я вышла за дверь его комнаты, он остался внутри ее, и направляясь чтобы итти к парадной двери квартиры, в это время раздался выстрел в его комнате и я сразу поняла в чем дело, но не решилась войти, стала кричать.
Следственное дело Маяковского, стр. 111.
Теперь уж не угадаешь, что именно сказала ему Полонская, любит ли, как выше, не любит ли, как здесь, но не подлежит никакому сомнению, что при самоубийстве она присутствовала. Это подтверждается не только истерическим состоянием Маяковского, который не мог представлять самоубийство в одиночестве, но и показаниями свидетелей, соседей по коммунальной квартире, у которых, разумеется, был очень чуткий слух и острое зрение на чужие дела любовные:
По истечении 10-15 м. я будучи в своей комнате услышал какойто хлопок, вроде удар[а] в ладоши и в этот-же момент зашла комне Скобелева и сказала взволнованным голосом, что в комнате Маяковского, чтото хлопнуло, я тут-же вместе с Скоболевой, вышел из своей комнаты направляясь ити к квартире Маяковского, в этот момент дверь комнаты Маяковского, была открыта и оттуда бежала с криком неизвестная гражданка как я потом узнал по фамилии Полонская, кричала «спасите, помогите» «Маяковский застрелился» направляясь к нам в кухню, в первые из кухни Полонскую, я видел находившуюся на пороге комнаты занемаемую Маяковским, дверь была открыта, утверждать былали она в комнате в момент выстрела или зашла после его немогу, но этот промежуток был несколько сикунд, после ее криков я тут-же зашол в комнату.
Указ. соч., стр. 119.
Мояковский вместе с Полонской зашол в комноту, дверь которой закрыл за собой, не прошло 15-20 минут, как я в кухне услышала выстрел в комноте Маяковского, звуком как из пугача, выйдя из кухни в другую комноту тутже сообщила Кривцову Николаю Осиповичу, о том что у нас несчастье, он спросил какое я сказала что у Маяковского выстрел, несколько сикунд было тихо, я слышала только какойто звук Маяковского, прислушиваясь что дальше будет, находясь у дверей кухни которая находится напротив дверей комнаты у Маяковского, выдела как открилась дверь комноты и в это же время услышала крик Полонской, «спасите» хваталось за голову, которая вышла из комнаты…
Указ. соч., стр. 124 – 125.
Все, стало быть, случилось предельно просто: Маяковский опять угрожал Полонской самоубийством и, вероятно, в запале нажал на спусковой крючок, рассчитывая на закономерную «осечку», ведь, по его мнению, пистолет не был заряжен, но в стволе оказался патрон… К сожалению, шутки с оружием часто кончаются смертью.
Любопытно, что в ГПУ оценивали Маяковского не слишком высоко, даже с презрением, но и врагом, кажется, не считали:
Сов. секретно.
Агентурно-осведом[ительная] сводка
5-го Отделения СО ОГПУ за «11» май 1930 г.
№ 55
«ЗЕВС».
СМЕРТЬ В.В. МАЯКОВСКОГО
Для тех кто хорошо знал В.В. Маяковского, смерть его не представила большого изумления и загадки. Это был человек крайне истеричный, болезненно самолюбивый, индивидуальный до мозга костей. Критика и публика не рассмотрела его за той маской, которую он носил всю свою жизнь – маской презрения, видимой бодрости и нарочитой революционности. Стоит прочитать «Про это», «Люблю» и те слова «Облака в штанах», которые начинаются словами – «Вы думаете это плачет моллярия» – чтоб ясно понять Маяковского.
[…]
х) Похороны были зрелищем довольно скандальным. У крематория – милиция стреляла в воздух, кажется ворота разнесла толпа и около ¼ часа покойника не могли внести – «поклонники» хулиганили.
За три дня около гроба прошли толпы, главным образом людей никогда не читавших Маяковского – в цепи проходивших были старушки «былых времен», какие-то отставные военные, молочницы, бабы с грудными детьми и даже попы.
НАЧ. 5 СО ОГПУ (ПЕТРОВ)
Указ. соч., стр. 187 – 188.
Некоторые подозрения может вызвать то обстоятельство, что на место происшествия спешно прибыли сотрудники ГПУ, как походя отмечено в протоколе осмотра места происшествия: «сундук который до прибытия опечатан органами ОГПУ». Дело в том, что звонок от граждан по поводу случившегося должен был последовать отнюдь не в ГПУ, а в ближайшее отделение милиции, но сотрудники ГПУ, тем не менее, каким-то чудом оказались на месте происшествия и до начала следственных действий даже успели опечатать сундук, представлявший для них ценность почему-то гораздо большую, чем две тысячи в столе и золотые кольца. Из милиции в ГПУ ничего сообщить не могли: уровень образования «нарследов» и даже судебного врача выше представлен, т.е. знать, кто такой Маяковский, они не могли просто в принципе, да и какой бы интерес для ГПУ, по мнению сотрудников милиции, мог представлять поэт? Приходится, стало быть, заключить, что в ГПУ поступил «сигнал» от приставленного к Маяковскому соглядатая или охранника — вероятно, одного из соседей Маяковского.
Доступен ныне рапорт по ГПУ, направленный неизвестному адресату, в котором отмечено, кто из ГПУ и зачем прибыл на место происшествия:
Рапорт
Доношу что согласно вашего распоряжения сего числа в 11 часов прибыл на место происшествия по Лубянскому проезду дом № 3 кв. № 12 где застрелился писатель Маяковский Владимир Владимирович, при чем уже на месте находился поддежурный учнадзиратель 39 отд[еления] Курмелев, впоследствии приехали сотрудники Мура Овчинников, пом[ощник] нач[альника] оперода Олиевский, нач[альник] секретного отдела Агранов, начальник 7 отд[ела] КРО Гендин и нач[альник] отд[ела] оперода Рыбкин. Рыбкин и Олиевский просмотрели переписку Маяковского сложили в ящик и опечатали своей печатью оставив на месте, тов. Олиевский изъял предсмертную записку, Агранов созвонился по тел[ефону] с Мессингом [заместитель председателя ОГПУ] и последний дал распоряжение отправить труп на квартиру Маяковского…
[…]
Оружие изъято Нач[альником] 7 КРО Гендиным, деньги в сумме 2500 руб[лей] изъял нарследователь, комната опечатана печатью 39 отд[еления] милиции по прилагаемому акту с ключем.
Указ. соч., стр. 72.
По количеству начальников из ГПУ и запросу ими указаний у высшего их руководства, впечатление возникает такое, что застрелился не поэт, а один из них — важный чин ГПУ. Убийство Маяковского, стало быть, можно исключить, да и вообще преступление, так как крупные чины ГПУ не полезли бы скопом на место преступления, это исключено совершенно.
Незаконность присутствия начальников из ГПУ на месте происшествия подтверждается прибытием некоего Овчинникова из уголовного розыска, т.е. из главка с Петровки. Поскольку делать ему на рядовом с точки зрения милиции происшествии было совершенно нечего, присутствие его можно объяснить тем, что в ответ на прибытие начальства из ГПУ, начавшего распоряжаться, сотрудники милиции вызвали свое начальство… Наверняка был конфликт, свара и ругань, но Овчинников, конечно, не мог помешать изъятию пистолета и опечатыванию бумаг Маяковского, хотя наверняка и пытался. Раздувать же конфликт было отнюдь не в интересах сотрудников ГПУ.
Нетрудно предположить, почему у милиции изъят был пистолет, из которого застрелился Маяковский, вещественное доказательство: вероятно, это был дружеский подарок некоего высокопоставленного сотрудника ГПУ, может быть незаконное оружие. Сложнее уже предположить, что же криминальное или тайное на уровне государственной важности могло содержаться в личной переписке Маяковского, которую с неизвестной целью тоже скрыли от милиции. Или, может быть, в опечатанном сундуке содержалось нечто еще? Но что же? Незаконный пулемет «Максим»? Золото, брильянты?
Маяковский, безусловно, мог представлять некоторый оперативный интерес для ГПУ, так как за границей бывал очень часто — неустроенный быт ничуть не препятствовал ему постоянно разъезжать по миру. Но оперативный интерес для ГПУ мог бы представлять живой Маяковский, а не мертвый. Да и с кем бы он мог вести любопытную для ГПУ переписку, если никакого иностранного языка не знал? В переписке же его с родственниками, любовницами и редакциями наверняка не было ничего для ГПУ интересного. Да хоть бы и было: зачем же родной-то милиции опасаться и прятать от нее бумаги? Так что же понадобилось высокопоставленным сотрудникам ГПУ в квартире Маяковского?
Поскольку множество высоких начальников собирается в одном месте только в вопиющих случаях, совершенно исключительных, приходится заключить, что смерть Маяковского для руководства ГПУ или некоей его группы стала именно вопиющим случаем, совершенно исключительным. Занятно, не правда ли? Да, впечатление возникает такое, что ребята до смерти перепугались и прибежали к Маяковскому искать некие компрометирующие их материалы, действительные или возможные, по личному делу прибежали,— иначе бы послали подчиненных, незачем лично бегать к самоубийце, тем более всем вместе. Ну, неужели некого послать было? Да быть того не может. Да и существовала ли объективная причина скрывать бумаги Маяковского от милиции? Он что, засекреченный ученый? Большой государственный деятель?
Но какие же у несчастного издерганного поэта с неустроенным бытом и полными карманами денег могли быть материалы, опасные для некоторых руководителей ГПУ лично? Абсурдным, конечно, является предположение, что Маяковский собирал компрометирующие материалы и способен был кого-то шантажировать, тем более руководителей ГПУ: он считал их героями и почел бы за честь дружить с ними, как можно заключить из его стихотворения «Солдаты Дзержинского» (1927). Вероятнее бы было предположить, что у них были некие общие дела, которые в иных-то глазах могли выглядеть не очень пристойно и даже противозаконно… В таком случае понятно, почему бумаги Маяковского следовало скрыть от милиции: а вдруг где проговорился в личной переписке? Нужно было, конечно, подвергнуть личные бумаги Маяковского цензуре до передачи их наследникам: осторожность — мать мудрости.
На мысль об организованной преступной группе наводит также то обстоятельство, что Агранов и Гендин, прибежавшие в комнату Маяковского после самоубийства, были осуждены и расстреляны в 1938 — 1939 гг., причем Агранов был осужден вместе с женой, которую, как ни странно, тоже расстреляли. И хотя Агранов был арестован во время сталинских репрессий, трудно счесть его правым троцкистом или иным «уклонистом», так как жена его едва ли хоть когда-нибудь имела отношение к политике (скорее всего, укрывала похищенное — банальность, но в документах это могло называться «контрреволюционный подрыв советского следствия по заданию глубоко законспирированных организаций»). Гендин же был арестован уже при Берии, что также не позволяет считать его репрессированным по политическому мотиву — скорее, наоборот, по уголовному. Что же касается Рыбкина, то он, кажется, пережил все потрясения и войны — если его настоящая фамилия была Рывкин. Про его заместителя Олиевского я не знаю. Могу лишь предположить, что заместитель Рыбкина и писал приведенный рапорт, не подписанный, а лишь заверенный каким-то Волковым. Вернее, впрочем, это не рапорт, а донос Олиевского на своего начальника и его приятелей (ни один начальник, если уж идет куда-то сам, не возьмет с собой заместителя: это совершенно лишнее).
Маяковский, конечно, не крохобор был и не жулик, но у него была хищная любовница Брик, которая жила за его счет и требовала денег, а выстоять под ее давлением Маяковский едва ли сумел бы в силу своей психической неустойчивости, а также боязни остаться одному — без няньки. Из корыстных побуждений Брик и могла вовлечь Маяковского в деятельность расхитителей народной собственности, сбывавших похищенные ценности в Европе, так как Агранов был ее близким другом. Ее, разумеется, тоже должны были задержать в 1938 г., но если она не подрывала советское следствие по заданию глубоко законспирированных организаций, то пошла, вернее всего, свидетелем по делу. Умственный уровень следователей выше вы видели, и в ГПУ наверняка было то же самое.
На мысль об участии Маяковского в организованной группе наводит также его стихотворение «Товарищу Нетте, пароходу и человеку» (1926), советскому дипкурьеру, погибшему 5 февраля 1926 г. в Латвии при разбойном нападении в перестрелке. Большевицкая дипломатическая почта едва ли могла заинтересовать налетчиков — им нужны были ценности и действовали они наверняка по наводке, т.е. дипкурьеры должны были везти ценности на продажу, о чем налетчики могли узнать от покупателя. Маяковский же, как можно заключить из стихотворения, был знаком с товарищем Нетте, т.е. человеком, который вывозил из страны ценности на продажу. Если еще учесть, что и сам Маяковский за границей бывал очень часто, то совокупность перечисленных фактов позволяет подозревать его в преступлениях, совершаемых группой Агранова — Гендина. Разумеется, доказать ничего не удастся, это только подозрения, которые так и останутся подозрениями. Любопытно бы было, конечно, почитать следственные дела Агранова и Гендина, но и там несомненных доказательств может не быть…
Поначалу Маяковский, вероятно, мог даже гордиться своей деятельностью, полагая в силу разъяснений Брик и Агранова, что работает на благо пролетариата, но постепенно прозрение должно было наступить. Возможно, наступившее прозрение приблизило его смерть. В подобных случаях, к сожалению, нельзя утверждать что-либо: несмотря на то, что попытки истерического самоубийства представляют собой игру, способ привлечь к себе внимание, смерть иной раз наступает в силу отнюдь не случайности, а именно стараний самоубийцы.
Наступает иной раз такой миг, когда случайность уже невозможно отделить от преднамеренности, скажем при повешении или принятии яда. Истерик кажется примитивным и смешным только внешне, но на деле это сложное психическое состояние, противоречивое. Такой человек напоминает хорошего артиста, с головой погруженного в роль, и если по роли требуется самоубийство… К сожалению, общее свойство психических отклонений в том и заключается, что действительность не отличается от вымысла или чувства; иной раз действительность даже представляет собой весьма незначительную величину по сравнению с вымыслом или ощущением.
Несмотря на предположение о криминальном характере отношений названных руководителей ГПУ и Маяковского, я бы все равно исключил его убийство на глазах у любовницы и весьма чутких свидетелей (у двери наверняка подслушивали, так как выстрел в упор должен был прозвучать приглушенно, почти как с глушителем, и услышать его из соседних комнат едва ли можно было). Ну, не Полонская же стреляла в Маяковского? Молодая актриса МХАТа, пылкая поклонница искусства вообще и Немировича-Данченко в частности… Да и все известные факты указывают именно на неудачную истерическую имитацию самоубийства.
Безумием также является чье-то предположение, что предсмертную записку Маяковского написали в ГПУ. Эту чушь несут люди, которые даже приблизительно не представляют себе, как сложно хорошо подделать почерк: здесь истинный талант нужен и углубленность в проблему, а в ГПУ мало кто мог даже писать без грамматических ошибок. Вспомните приведенный выше отрывок донесения — «моллярия» (малярия).
Можно было даже не проводить экспертизу почерка: оснований сомневаться в авторстве Маяковского просто нет.
Вместе с тем, за Маяковским кто-то следил из осведомителей ГПУ — предположительно, как сказано выше, кто-то из соседей по квартире, так как руководители ГПУ не могли узнать о самоубийстве Маяковского от сотрудников милиции, которым бы даже в голову не пришло сообщать в ГПУ о рядовом с их точки зрения происшествии. Да и комнату в соседнем доме с головным зданием ГПУ Маяковский едва ли получил случайно — тем более при наличии квартиры, разделяемой им с семейством Бриков.
Если руководители ГПУ имели основания не доверять Маяковскому, о чем говорит не только установленное за ним агентурное наблюдение ГПУ, но и спешное прибытие Агранова, Гендина и Рыбкина на место самоубийства, то Маяковский оставался потенциально честным человеком даже при своих связях с этими жуликами, т.е. вполне вероятно, что он не вполне отдавал себе отчет в сущности выполняемых им поручений «солдат Дзержинского».
Вероятно, если бы Маяковский не застрелился, судьба бы его сложилась самым печальным образом уже через несколько лет — когда начали громить не только высокопоставленных «уклонистов», но и высокопоставленных жуликов вроде Ягоды. Даже если бы Маяковский не попался вместе с Аграновым и Гендиным, взяли бы его как злостного троцкиста за поэтические крики «во весь голос» о мировой революции, злостное искажение перед трудящимися текущего исторического момента, в который идет не мировая революция, а мирное созидание социализма в отдельно взятой стране. В конце двадцатых годов политическая надобность в Маяковском уже начала иссякать, если не совсем иссякла, и далее он мог либо окончательно посвятить себя воспеванию гвоздей, папирос и конфет, либо же вступить в открытое противостояние с властью. То и другое тоже стало бы для него смертью, самоубийством. Так что он избрал для себя, вероятно, не худший выход.